— Из-за вашего отца, разумеется, да будет земля ему пухом! Он взял с меня клятву молчать. О том, что произошло, не должен был знать никто — никто! — а я, Эктор, человек слова. При всех моих возможных недостатках…
Он еще раз бросает взгляд на развалины дома. Долго, пока не устает, смотрит на грачей.
— А теперь?
— Теперь? Так ведь нет уже, похоже, смысла молчать. — Он вздыхает едва слышно. — А может, никогда и не было.
У идеи был автор, и звали его Вергилий.
Подобно многим французским революционерам, профессор Корнель боготворил древних римлян. Как раз в тот момент, когда мой отец пришел к нему, он был занят чтением второй книги «Энеиды»: «Как был захвачен город». В Трою вкатили гигантского деревянного коня с греками в животе. Город побежден, стены полыхают, Гекуба рыдает…
А не проделать ли тот же трюк в меньшем масштабе?
Сказано — сделано: профессор Корнель приобретает вырезанную из кедра лошадку немного больше метра в высоту, полутора метров в длину и выдалбливает у нее в брюхе полость, достаточно объемную, чтобы вместить ребенка. Затем приделывает к копытам колесики, с помощью шила просверливает отверстия для дыхания, прикрывает полость выдвигающейся панелью с потайной щеколдой… и, проработав два дня, объявляет, что все готово.
— Готово к чему? — спрашиваю я.
— Готово к использованию. В тот же вечер ваш отец пронес ее внутрь. Это было седьмого июня.
Седьмого июня. Тем же числом датировано письмо, которое он оставил матери перед уходом. «Важное дело… небезопасное… я могу не вернуться…»
Вот, значит, что это было за дело: проникнуть в Тампль в наемном экипаже с профессором Корнелем и выдолбленной изнутри лошадкой.
— О, они, конечно, были поражены при виде вашего отца, катящего за собой деревянную лошадку. Но он очень спокойно объяснил ситуацию. Сказал, Комитет поручил ему доставить — что он придумал? — ах да, мирное приношение. От Пруссии.
— И они поверили?
— Ну конечно, пришлось подделать кое-какие бумаги.
Выяснилось, что в профессоре Корнеле пробудился дремавший прежде дар. Используя входные визы отца в качестве образца, с помощью бумаги, свечи и чернил он воссоздал личную подпись гражданина Матье вкупе с уникальной печатью Комитета общественной безопасности. Сходство с оригиналом было такое, что совпадал даже оттенок воска: цвета прогорклого масла.
Выглядели бумаги безупречно, для личного же подтверждения приказа было слишком поздно. Так что лошадке позволили проникнуть внутрь.
— И что дальше?
— Ваш отец лично занес лошадку в камеру Луи Шарля.
— Зачем?
— Разве не ясно? Чтобы посадить мальчика внутрь.
— Но как вы предполагали вынести лошадку обратно? Не вызывая подозрений?
О, для этого предназначался другой документ, доставленный тремя часами позже. Тоже «от Комитета», тоже поддельный. В нем объявлялось, что вышеуказанную лошадь надлежит незамедлительно убрать из башни.
— Всего через три часа?
— Поймите, юноша, на нас играло одно важное обстоятельство: всем известная непредсказуемость Комитета. Все знали: благословляемое на закате вполне могло к рассвету превратиться в незаконное. То же, судя по нашим документам, произошло и с лошадью: «Вторично рассмотрев вопрос, Комитет пришел к заключению, что никакой сын тирана не должен веселиться, пока французским детям недостает хлеба». Я сейчас уже забыл, как мы это дословно сформулировали, но звучало убедительно.
— И все получилось. Вашего отца опять впустили. Выделили даже двоих солдат, чтобы те помогли ему стащить лошадь вниз по лестнице.
— Но разве после ухода отца камеру не осмотрели? — спросил я. — Он писал, что стража заглядывала к Луи Шарлю по нескольку раз за ночь. И с проверки же начиналось каждое утро.
— Разумеется, камеру осматривали, — невозмутимо отвечает Папаша Время. — Для этого мы и пронесли внутрь другого мальчика.
И тут на сцену опять выходит Леблан.
Посредством тайных расспросов он разыскал женщину — прачку, бывшую проститутку Фелисите Нуво, — которая в последние дни Марии Антуанетты входила в штат королевской прислуги и стала, с немалым риском для собственной безопасности, одной из самых рьяных защитниц королевы. Она поклонялась этой женщине и не считала нужным скрывать свои чувства. Никто и никогда не проявлял к ней такой доброты, как королева, говорила Фелисите, не обращался с ней так милостиво, так (за неимением более подходящего слова) по-христиански.
Фелисите особенно любила вспоминать день, когда ее собственного сына привели навестить мать. Королева ласково заметила, как очарователен этот ребенок. И насколько — «вы только представьте, как с этими словами она смахивает слезу со своей благородной щеки!» — насколько он похож на ее сыночка, Луи Шарля. Скорбь королевы так глубоко тронула Фелисите, что позже она решила распрощаться с криминальным прошлым и посвятить жизнь памяти Марии Антуанетты.
Леблан пригласил ее в кафе и там, после нескольких бокалов, предпринял рискованный шаг и поведал ей свой план. Еще до заката она стала его соучастницей.
— Соучастницей?
— Ну да. — Папаша Время растерянно заморгал. — Ее сын должен был отправиться в башню, а Луи Шарль — выйти на свободу.
— Но что она за мать, если согласилась на такое?
— Мать, потерявшая надежду. Ее сын, видите ли, умирал. В нищете, без какой-либо надежды на поправку. Надо полагать, она рассудила, что в башне, по крайней мере, его каждое утро будет навещать доктор Карпантье, в остальное время за ним присмотрит Леблан. С ним будут делать какие-то физические упражнения, играть. На площадке для прогулок он будет дышать свежим воздухом. И не стоит забывать, что за всем этим последуют приличные похороны. Она не могла себе этого позволить, а ей хотелось, чтобы на могилку поставили камень. Пусть даже с неправильным именем.