И вдруг, на самом пике сентиментальных чувств, она разражается хохотом — таким безумным, что у меня замирает сердце.
— Какая глупость, — качает она головой. — Те немногие женщины, что здесь останавливались, вышли из возраста замужества. Они были старые, так-то. Они да молодые мужчины — вот и все наши клиенты.
Схватив со стола тряпку, она вытирает мокрые от слез и смеха глаза.
— Помнишь то утро в саду? — спрашивает она. — С Шарлем?
— Ты вдруг ушла, очень быстро. Я отметил это.
— Не знаю, сумею ли я объяснить. Я стояла, смотрела на Шарля и думала: «Дитя, чистое дитя». И вдруг я… — Она делает глубокий вдох, но в конце у нее перехватывает горло. — Мне вспомнилось, как я стояла на том же самом месте, когда ты был маленьким. Ты тогда тоже копался в грядке. Только ты выкапывал червей. Помнишь?
— Конечно.
— А я стояла рядом и каждый раз, как ты находил червя, говорила: «Какой сочный!», а ты смеялся. И всегда отпускал червя. Я спрашивала: «Разве ты не посадишь их в банку и не возьмешь на рыбалку?» Но нет, ты всегда хотел, чтобы червяк… шел домой, так ты это называл.
Одно очевидно. Слезы, которые сейчас струятся по щекам матери, стоят ей очень дорого.
— Удивительно, — вздыхает она. — Как все это вдруг накатило. Так мило сердцу и так ужасно. Твой смех, которым ты тогда смеялся… весь твой вид. Ты верил нам, Эктор, а мы… — Она трет глаза. — Мы не сделали твою жизнь счастливой.
— Вы старались, как могли.
— Как могли, — повторяет она.
В ее голосе появляются новые нотки: горестные, обжигающие. И чувствуется, что у нее что-то на уме.
— Недавно, — говорит она, — ты спрашивал меня об отце. О том времени, когда он был врачом. Я сама удивляюсь, почему так повела себя. Ты ведь просто хотел знать, разве можно винить тебя за это? Мне кажется… Ох, Эктор, каждый раз, когда я вспоминаю те времена, то вижу лишь конец всего. Потому что твой отец после этого стал другим человеком.
— После чего?
— После того, как умер тот мальчик, — отвечает она. — Который жил в башне.
— Как я могла об этом не знать? — Мать мрачно улыбается. — Не думаешь же ты, что у меня совсем нет глаз?
— Но мне казалось, отцу было приказано…
— Когда женишься, Эктор, тогда поймешь. Мужчине может быть сто раз приказано, но никто не прочтет его мысли лучше, чем жена. Небольшое умолчание там, странное колебание здесь — она все замечает. Конечно, всегда воображаешь себе худшее. А потом обнаруживаешь… обнаруживаешь, что это было не самое худшее. Ох, Эктор, — шепчет она. — Так много надо рассказать.
22 мая 1795 года. Следующий день после моего третьего дня рождения, и сначала этот день ничем не отличается от любого другого. Клотильда (наша прежняя служанка) счищает жир с плиты; я строю башню из яичных скорлупок; мать обирает с герани сухие цветки.
— Долг зовет, — произносит отец, делая последний глоток кофе.
Уже надев теплое пальто и взяв саквояж, он целует ее в своей обычной манере: трижды быстро прикоснувшись к ее губам.
— В больницу, — добавляет он.
И этим крохотным пояснением выдает себя. Для чего говорить, что идешь в больницу, если ходишь туда каждый день? Только чтобы скрыть, что на самом деле направляешься не туда.
— Пока, — слышит она собственный голос.
Она уже готова повернуться и отправиться по домашним делам, как вдруг замечает, что отец не до конца прикрыл за собой дверь. Она берется за дверную ручку и с удивлением обнаруживает, что ладонь словно бы прилипла к ней. Несколько долгих секунд она беседует со своей рукой. Затем зовет Клотильду:
— Я только что вспомнила. Месье Бьюко передал, что можно забрать брошь. Старую, мамину. Помнишь, ее надо было перелить? Мастерская всего в нескольких кварталах от нас, я вернусь через полчаса. Самое позднее через час…
Она болезненно воспринимает тот факт, что лгать умеет не лучше мужа. Она еще раз объявляет, что вернется самое позднее через час. В последний момент решает прихватить шаль. Не потому, что утро холодное, а потому, что уже почувствовала, что прятаться и скрывать себя полезно.
И, следуя по улице Святой Женевьевы за знакомой фигурой в пальто, она, безо всякого наущения Видока, бессознательно начинает соблюдать принципы слежки: держится на приличном расстоянии от «объекта», избегает смотреть ему в глаза, периодически вносит изменения в свою внешность. Столько предосторожностей, и все зря. После многих ужасных месяцев доктору Карпантье все равно, следят за ним или нет.
Она следует за ним по Вьей-Эстрапад, по улице Ульм, направо — по улице Урсулинок… Вдруг, на углу Сан-Жак, она с огорчением видит, что он подзывает экипаж. Не успевает она собраться с мыслями, как он запрыгивает внутрь и закрывает за собой дверцу. Лихорадочно соображая, она, подобно находчивому сказочному персонажу, останавливает другой экипаж — меньше и неприметнее первого. Кучер, сгорбившись на козлах, чистит кухонным ножом ногти. Из кармана фартука она достает три серебряные монеты: деньги, отложенные для торговца вином.
— Куда желаете ехать, мадам?
«Мадам». Она смотрит на обручальное кольцо на безымянном пальце.
— Я хотела…
В конце концов, все, на что она оказывается способна, это кивнуть в сторону первого экипажа — тот на полной скорости катит по улице Сен-Жак. Более подробных объяснений кучеру не требуется. Трижды щелкнув бичом, он пускает лошадь в галоп. Проехав таким образом квартал, он зовет ее: