— По-моему, без него мне лучше.
— И мне без моего тоже будет лучше.
В реку летит мой парик. Тем же маршрутом следуют его очки. В ближайшей лавке, где торгуют одеждой, мы транжирим средства Министерства юстиции — покупаем новые башмаки. И тут, впервые за все время, наш совместный досуг окрашивается оттенком проказливости. Мы быстрее шагаем, вольнее смеемся. Кланяемся дамам, говорим комплименты господам в треуголках и утрачиваем всякое чувство ответственности: мы отдаемся ощущению, что больше нет нужды быть в определенном месте в определенное время.
Тюильри, Лувр, Консьержери… все эти достопримечательности никак не отзываются в нем, так что вскоре я оставляю попытки следовать маршруту, и мы просто гуляем. Бродим от Отель де Билль к предместью Сент-Оноре, от Менской заставы к кварталу Сент-Антуан, от площади Людовика Пятнадцатого к Вандомской площади. Так мы гуляем и в последующие дни, накручиваем километр за километром в разных направлениях. Наши кашемировые сюртуки покрываются угольной пылью, на новых башмаках засыхает грязь, а поворачиваем мы неизменно в самом непредсказуемом из всех направлений. На север от моста Нотр-Дам… На юг от Биржевого моста… и вновь на север от Йенского…
Париж словно бы уменьшается для нас, и Шарль принимает это с естественностью человека, посланного исследовать загадочные лунные царства. На vicomte он смотрит с таким же выражением, как на уставшего, с черным лицом, работника химической фабрики. Изучив недостроенную наполеоновскую арку на Елисейских Полях, заключает, что ее следует оставить «как есть». Заявляет, что никогда не видел ничего лучше, чем полусгнивший, кишащий крысами слон в Бастилии.
— Но чья же это была идея? — интересуется он.
— Одного человека. Сейчас его уже здесь нет.
— Вы о месье Бонапарте? — внезапно произносит он.
— О нем самом.
— Я его однажды видел.
— В самом деле?
— На пятифранковой монете. Там он был повернут боком.
В следующее мгновение я сам, повернувшись боком к Шарлю, вижу, словно вспышку, что-то алое, тут же исчезающее за улицей Шарантон. Это такое же видение, что явилось мне, когда я бросил взгляд из окна чердака. Однако сейчас оно еще мимолетнее и оттого оставляет более яркое впечатление.
— Пошли, — говорю я.
— Но куда?
— На бульвары.
Это самое безопасное место, которое я могу придумать. На бульварах граница между преследователем и преследуемым исчезает, поскольку там все пребывает в непрерывном движении. Девушку в тюрбане, играющую на шарманке, через несколько шагов сменяет шпагоглотатель. Мастер пантомимы превращается в исполнителя баллад, или трагика из пьесы Расина, или в женщину, безмолвно кружащуюся в чане с водой, а то и просто в модистку со шляпной картонкой в руке.
Мы с Шарлем шагаем по бульвару Мадлен к Бастилии, мимо миллионов кофеен, мимо бань, ресторанов и patisseries, мимо театров и бильярдных, ровным шагом, не уступая напору человеческих волн, движущихся в противоположном направлении. Мы останавливаемся, только чтобы перекусить или спрятаться от мимолетного дождя.
И если вдруг в какой-то момент я краем глаза отмечаю знакомую алую вспышку, то тут же хватаю Шарля под руку, и мы скрываемся в продающей и покупающей толпе.
— Месье, яблоки!.. Ах, месье, только взгляните на мою картошку!.. Старая одежда!.. Кроличьи шкурки!.. Булочки с кремом! Горячие! С пылу с жару!
Это продолжается не один день. Однажды на бульваре Мадлен дорогу нам преграждает процессия чрезвычайно печального и гнетущего вида. От этого зрелища умолкает сама улица. Семь повозок. На каждой по двадцать четыре человека. Люди сидят спина к спине, на ногах у них деревянные башмаки, на шеях — железные ошейники. Руки, словно позвонки, скованы одной цепью.
Прохождение повозок сопровождается сухим стуком колес и щелканьем бичей. Сами люди, дрожа на ярком солнце, издают тягучий стонущий звук, наводящий на мысль о церковном пении, в которое внезапно примешиваются обрывки непристойных кабацких песен.
— Кто это? — шепотом спрашивает Шарль.
— Осужденные преступники.
— Куда их везут?
— На каторгу.
«Это те, которым повезло, — думаю я. — Другие же…»
Достаточно посмотреть на людей в последней повозке: они лежат вповалку, друг на друге, словно тюки сена, их кожа блестит от лихорадочного пота. Они сегодняшний день не переживут. Да и другие — добрая половина их товарищей — умрут до того, как путешествие подойдет к концу; те же, кто выживет, будут завидовать погибшим. С цепями на лодыжках, от рассвета до заката они будут работать на убийственной жаре; их станут избивать плетьми, оплевывать, насиловать. И какая награда ждет их в конце дня? Доска вместо постели — и тающая с каждым днем надежда на свободу.
— Эктор!
Ноздри Шарля сужаются, как будто их сдавливает невидимая рука.
— Запах, — говорит он. — Так же пахнет ваш друг.
И он прав.
Поразительно: запах может остаться с человеком и через пятнадцать лет после того, как он покинул галеры. Мой взгляд скользит от повозки к повозке, пока не останавливается на изнуренном, беззубом, тощем как палка человеке. Он то засыпает, то просыпается и, наконец, окончательно проваливается в сон. В следующую секунду он падает с повозки, увлекая за собой скованных той же цепью товарищей. Один за другим они скатываются на мостовую — как воробьи из дымохода, когда его чистят.
Надзиратели и охрана тут же набрасываются на них с дубинками и плетками; на спины несчастных плашмя обрушиваются удары клинков. С огромными усилиями связанные преступники встают и плетутся к повозке — с шарканьем, потому что одна только память о кандалах заставляет каждого подволакивать правую ногу.