Ее пальцы еще раз пробегают по призрачной клавиатуре, и она складывает руки на коленях.
— Я, со своей стороны, всегда считала, что эти слухи — пропаганда с целью поддержать наш моральный дух. Одному богу известно, как мы в этом нуждались.
Видок все время ее монолога стоит у окна, тщательно протирая стекло. Это сопровождается легким скрипом.
— Мадам, — начинает он, — вам известно, сколько на сегодняшний день насчитывается самозваных дофинов? С некоторыми я имел удовольствие лично встречаться. Один был сыном портного, другой — часовщика. Третий, весьма бойкий юноша, заявлял, что у него на ноге королевская родинка, но родинка на поверку оказалась отметиной от оспы. А о некоем Матурине Бруно вы не слышали? Сын сапожника. Суд над ним прогремел на весь Руан. Теперь он главный заводила в тюрьме Мон-Сен-Мишель. — Ухмыляясь, Видок самодовольно постукивает себя по груди. — Если хотите предложить еще одного пропавшего короля, мадам, советую постучаться в другую дверь.
— Я ничего не хочу предлагать, — холодно отвечает она. — В появление дофина верил Леблан, не я. Но если он ошибался, — с этими словами она встает и смотрит на собеседника в упор, — то почему погиб?
Очень вежливо она ожидает ответа. Затем, почтительно склонив голову, добавляет:
— Ведь ясно, что нет необходимости убивать человека, который в своих действиях руководствуется иллюзией.
Руки Видока сложены на округлом животе. Он шумно выдыхает.
— Скажите мне, — произносит он, — откуда Леблану знать хоть что-то о Людовике Семнадцатом? Он ведь не был «аристо».
Первый раз я вижу, как ее передергивает. Старая, времен революции, кличка «аристо» бьет ее, как комок грязи. Некоторое время она собирается с силами. Затем ледяным тоном отвечает:
— Не сомневаюсь, Леблан был бы рад ответить вам на этот вопрос. Если бы мог.
— И в качестве единственного доказательства правоты своих слов показал бы мне проклятое кольцо? Такое можно найти где угодно. Я видел, как на Блошином рынке торгуют посудой из сервизов Марии Антуанетты.
— Он поклялся мне, что в его распоряжении есть и другие доказательства. На мои просьбы показать их он отвечал, что с этим придется повременить. Он был слишком занят поисками одного человека.
— Кого именно?
— Того, кто смог бы окончательно установить личность исчезнувшего короля.
— И кто же этот человек?
Когда она отвечает, ее голос звучит почти раздраженно.
— Доктор Эктор Карпантье, разумеется.
Вплоть до этого момента я пребывал в убеждении, что обо мне забыли. Теперь, когда все внимание сосредоточивается на мне, я чувствую, как по воздуху начинает пробегать рябь.
— Какой-то бред, — выдавливаю я.
Но воздух все так же идет волнами, и мой голос в очередной раз становится виноватым.
— Он ошибся, говорю я вам. Когда Людовик Семнадцатый умер, мне было три года. Каким же образом… как я могу судить о человеке, которого ни разу не встречал?
— Верно, — соглашается баронесса. — От вас невозможно этого ожидать.
Она бросает взгляд на бинокль. Взбивает белоснежные напудренные кудри, проводит руками по скулам. Снимает с себя последние остатки скверны городского воздуха. Забывает лишь о губах, которые, когда она поворачивается ко мне, по-прежнему остаются искривленными усмешкой.
— А теперь, доктор, рискуя показаться неоригинальной, позволю себе полюбопытствовать: чем во время Революции занимался ваш отец?
Я вырос на тихой улице в тихом доме, а потому поневоле стал тонким ценителем и знатоком молчаний. Еще мальчиком я с легкостью отличал молчание раннего утра от молчания позднего вечера. Молчание мужа от молчания жены. А также молчание надежды от молчания отчаяния… если слушать достаточно долго, то поймешь, что все и вся молчит в своем собственном тембре.
Но ни разу я не слышал ничего, подобного молчанию Видока: оно тянется с момента, когда мы покинули дом баронессы, до минуты, когда мы вышли на улицу Суффло. Это молчание едва сдерживаемое, раздираемое множеством эмоций. Представьте, как перед вами бесшумно раздувается свиной мочевой пузырь. От такого молчания можно прийти в ужас, а когда оно будет, наконец, нарушено, испытаешь глубокое облегчение.
— Почему вы не сказали, что вашего отца звали так же, как и вас?
Видок по-прежнему одет как старый солдат, но ничего стариковского в его голосе нет: этот голос сотрясает палатки торговцев, сбивает плавильный горшок с костра уличного лудильщика… продирается сквозь густой туман, по-прежнему окутывающий все здания вокруг Пантеона.
— Почему вы не сказали, что в мире существует еще один доктор Карпантье? Вы не… вам не пришло в голову, что мне это будет интересно?
— Но он не был доктором.
— Что это значит?
— Это значит… что он бросил медицину, когда я был еще ребенком. Стал зарабатывать на жизнь полировкой стекол. Сколько я помню, никто никогда не обращался к нему: «доктор Карпантье».
Здесь я должен вмешаться и заметить… что я лукавлю.
Потому что время от времени, примерно с частотой лунных затмений, кто-нибудь, не слишком близкий нашему семейству — каменщик, нищий попрошайка, отдаленно знакомый чиновник Министерства юстиции, одним словом, человек, чья связь с моим отцом была слишком туманна для моего разумения, — оговаривался и называл отца доктором Карпантье. В лицо.